Но выглядело, нельзя не согласиться, чертовски красиво. Петр засмотрелся с сигаретой у рта.
— Сегодня мы открываем нашу программу полюбившимся публике номером «Лас-Вегас»… — промурлыкал на фоне музыки из невидимых динамиков голосок Марианны.
Катя появилась на эстраде столь же неожиданно, выскользнув из низенькой дверцы.
Вот тут-то у него по-настоящему сперло в зобу дыханье. На ней красовался кружевной халат до пят, просторный, белый, в разноцветных лучиках прожекторов, ставших подобием рентгена, не скрывавший черного затейливого белья и алых колготок с замысловатым узором. Обычно она пользовалась косметикой умело и ни капельки не вульгарно, так что казалось, будто никакого макияжа и нет вовсе, а сейчас была накрашена с удручающей обильностью, словно недалекая провинциалочка, впервые в жизни попавшая в столичную дискотеку и посчитавшая потому нужным нанести на мордашку полкило грима. Как ни странно, от этого она казалась еще красивее и моложе.
Петр сидел с отвисшей челюстью — чего в залитым мраком «зрительном зале» никто, к счастью, не мог бы узреть. Да и не было других зрителей.
Катя танцевала так, словно последний год только тем и занималась, что смотрела ночной канал «Плейбоя», старательно разучивая потом все приемчики и ухватки заокеанских стриптизерш. С застывшей на лице улыбкой, посылая в темноту недвусмысленные взгляды, извивалась вокруг шеста, сверкавшего сейчас так, будто его отлили из чистого золота. Кружевной халат давно уже улетел на край эстрады, где и висел комом, стройная фигурка выгибалась с отточенной грацией, заставляя его несчастное сердчишко колотиться турецким барабаном, черный бюстгальтер проплыл по воздуху, словно осенний лист на слабом ветерке, исчез в темноте, в голове у Петра стоял совершеннейший сумбур…
Он судорожно сжал в кулаке полный бокал, поднес ко рту, пытаясь этим жестом найти некую спасительную соломинку. Отличный коньяк мягкой, щекочущей волной достиг желудка. Большими пальцами Катя приспустила черные трусики, прильнула к сверкающему шесту, скользя по нему ладонями, то опускаясь на колени, то медленно выпрямляясь.
То, что с ним происходило, однозначному описанию не поддавалось. С одной стороны, мужское естество заявляло о себе так, что Петр ежесекундно ожидал услышать треск рвущейся материи. С другой — он сгорал со стыда. За себя, за нее, за Пашку, за все происходящее. В разнесчастной башке стоял полный кавардак. Где она научилась так? Неужели ей это нравится? Сразу видно, все это происходит не впервые — «театр» должен быть чуть ли не обыденностью. Почему Пашка, сволочь такая, промолчал? Как вообще нормальному мужику стукнула в голову идея использовать законную супругу для подобных представлений? И какая нормальная жена согласилась бы на роль домашней стриптизерки, да вдобавок отточила, надо признать, мастерство до нешуточных высот?
Мысли и вопросы мешали друг другу, голова была жаркой и тяжелой. Когда взлетела тонкая рука с бледно-розовыми ногтями, отправив в полет трусики, свет внезапно погас, музыка притихла, во мраке едва слышно прошлепали босые ноги.
Очень быстро свет зажегся вновь. Эстрада была пуста. Музыка завершилась длинной трелью, потом резко изменилась — то, что понеслось из невидимых динамиков, больше напоминало классические мелодии тридцатых годов, но уж никак не опереточные: с чем-то они в голове у Петра ассоциировались, что-то напоминали, но он, пребывая в полнейшей ошарашенности, не мог провести четких аналогий. Бетховен? «Полет валькирий»? Определенно симфоническая музыка, ни следа эстрады…
Воровато, словно совершая что-то неподобающее, он щедро налил себе коньяка и выпил жадными глотками, глядя на пустую эстраду. Из динамиков послышался голосок Марианны:
— Сегодня по многочисленным просьбам господ зрителей мы вновь исполняем классическую постановку «Колючая проволока»…
Петр едва попал концом сигареты в пламя зажигалки. Коньяк сделал свое, но, разумеется, не смог ни успокоить, ни вернуть душевое равновесие. В голове кружился тот же парализующий сумбур, лицо пылало. Все это было и шокирующим, и чужим, он ощущал себя проникшим на представление безбилетником, никогда еще за все дни притворства так остро не чувствовал свое самозванство — и никогда не осознавал себя столь растерянным, даже униженным. Стыдно сидеть здесь пнем, стыдно смотреть на Катю… вот связался!
Вновь на эстраде появилась Катя, на сей раз не выплыла в танце, а просто вышла обычной походкой, столь же ярко, вызывающе накрашенная, только волосы теперь заплетены в толстую косу с распущенным концом. Вместо классического наряда дорогой стриптизерши на ней теперь было коротенькое платьице из самой натуральной серой мешковины — чистенькое, с большим вырезом и расклешенным подолом, сшитое по фигуре, в обтяжечку, наверняка не косорукой портнихой из окраинной мастерской для бывшего советского народа, а «мадам» из дорогого ателье (даже Петр смог это сообразить).
И ощутил дикую, противоестественную смесь стыда с любопытством. Ругал себя, но ничего не мог поделать. Смотрел во все глаза.
Держась так, словно ни «сцены», ни «зрительного зала» не существовало вовсе, Катя прошла к шесту и остановилась возле него, глядя в сторону. Появилась Марианна — в высоких черных сапогах и короткой кожаной юбке, с кобурой на поясе, в черной рубашке с алой гитлеровской повязкой, витыми погонами и эсэсовскими петлицами. На голове — лихо заломленная пилотка с черепом и костями. Помахивая длинным черным стеком, она не спеша подошла, завела Катины руки за шест, защелкнула на запястьях наручники — тоже держась так, словно никого вокруг, кроме них, не существовало. Усмехнулась: